9
Суматошное утро не сбило планов Булавина: он отправил-таки Анну и сына в Трехизбянскую. Сам не поехал, объявив всем, что отправляется к Черкасскому городу поговорить о судьбе Бахмута с атаманом всего войска Донского — с Максимовым. Но если своих он отправил поздновато — солнце подымалось над стенами,— то сам, опасаясь приметы, решил не нарушать старинного правила и собирался выехать на другой день до восхода.
«Ну, слава богу, отправил...» — вздохнул он, когда телега скрылась за бугром. он вернулся в опустевший курень и почувствовал, как отрадна свобода. Это к ней, к воле, стремилось в последние месяцы все его казацкое нутро, и хотя сердце просило другой воли,— настоящей, древней, без бояр, без немцев, без прибыльщиков, без царевых указов,— сейчас была приятна и эта небольшая свобода.
Он вышел на баз, осмотрел его пустую утробу, еще хранившую тепло и запах скота, и почему-то не пожалел, что продал все животы Ременникову и Абакумову. Хорошо, что Анна взяла деньги с собой и увела за телегой бычка — все не с пустыми руками заявится в отцов дом, где сейчас живет его, Кондратия, брат Иван.
Из раствора конюшенной двери просматривалась улица вдоль реки, часть майдана, и торчала деревянная колокольня, как раз над куренем Рябого. Булавин будто затаился в полумраке помещенья. Ему, признаться, было жалко Бахмута — своей мечты, стремления вывести этот городок в лучшие на Диком поле. Хотелось, чтобы у каждого казака был курень — полная чаша, чтобы оружие было у каждого не хуже, чем у старожилых, домовитых казаков Понизовья, чтобы весело и охотно хранили они этим оружием дедовскую волю.
Булавин прошел к погребу, забрался в него. Свечи не нашел — завалилась куда-то в сегодняшней спешке,— подождал, когда присмотрелись глаза, и стал выкидывать землю из свежей ямы. Затем осторожно открыл бочонок с медяками. Пощупал. Снял трухменку и нагреб в нее горстей пять. Потом развязал гашник шаровар и во внутренний карман всыпал горсть — на дорогу в Черкасск. Завязав гашник шаровар и отложив в сторону шапку с медяками, он снова тщательно зарыл яму, утоптал землю, а сверху засыпал сухим бурьяном. Потом подумал, что покидает Бахмут надолго, и вворотил на то место старую бочку из-под меда.
В кабак он пошел все с тем же чувством призрачной свободы, растущим в нем, и одновременно в душе подымалось сомнение: стоило ли оставлять Бахмут и этих людей, которые только что были готовы умереть все до одного, поведи он их на изюмцев? В этой утренней, пусть несостоявшейся стычке было что-то похоже на победу. Это ощущение прямо висело в воздухе Бахмута, оно играло в слюдяных оконцах куреней, светившихся на осеннем солнышке, звенело в криках ребятни, среди которых он уже не слышал голоса своего Никиты; оно висело над городком в визгливых бабских перекликах, и только возбужденный гул казацких голосов, что выламывался с базов и из кабака, отдавал неясной тревогой, ожиданьем грядущих событий.
У церкви Булавин заметил беглого. Тот сидел на ступенях паперти и что-то быстро жевал, оглядываясь по сторонам, коротко и настороженно, как собака в чужом дворе. Шапка его — та самая, что Булавин увидел утром над кромкой балки,— лежала у его ног, а двумя ступенями ниже сидели его жена и племянница. Когда Булавин приблизился, мужик поднялся и по привычке потянул руку к голове, забыв, что шапки нет. Женщины тотчас поднялись и отошли к углу церкви, откуда племянница беглого таращила огромные серые глазищи бесстрашно и любопытно.
Булавин остановился.
— Это ты про изюмцев упредил? — спросил он, глядя почему-то на угол церкви.
— Я, атаман... Как увидел — скачут, так и побежал...
— Мало ли по степи скачут!
— А ночью-то как закопырилось в той стороне, как охватило огнем полнебес — чуть не обезножил. А утром скачут, гляжу. Тут я в понятие вошел...
— Догадлив! — усмехнулся Булавин покладисто.— Куда бежать сдумал?
— Ничего в голову не идет, атаман,— тяжело передохнул Антип.— Кабы один был, тут бы и думать нечего! Одного-то да в бесснежную пору каждый кустик ночевать пустит, а тут... Наутро смекаю: поищу-де новы городки в лесах, а ввечеру остановлюсь, где усталь подкосит, но дум уж нет. Были места, да разве теперь воротиться? Ох, велика земля, атаман!
— Надо думать. На ней больше десятку государств!
Булавин посмотрел на женщин и снова разговорился, как утром на краю балки:
— Вот ты всю Русь, должно, прошел...
— Прошел! — опять вздохнул Антип.
— Велика ли она?
— О, атаман! Я напрямки шел — солнышко на носу держал, а и то она, Русь-та, в одиннадцать недель ходу легла.
— А чего в ней творится ныне?
— О-о-о-о-о!..— Антип лишь покачал головой и так махнул рукой, будто заглянул в преисподнюю.— Не узнать ныне Руси святой: одна неметчина.
— Ну и каково житье?
— А ныне что солдат, что мужик, что матрос, что работный человек — что под царевой, что под поместной, что под монастырской рукой — жить не живет и умирать не умирает, паподобе меня.
— Что за притча?
— А поборы ныне несметные. Берут прибыльщики за все и со всего — с сена, что накосил, с дров, что насек, со всех съестных припасов и чего дома держишь. Берут с весов и мер, с мельниц и мостов, с перевозов, с рыбных ло-всль, с ульев пчелиных и с тех берут, с божьей-то мошки, нехристи! Почали брать поборы в ту ж казну государеву с пустошей, с бапь, да ладно бы с торговых, а то с домаш-пих берут, хоть не мойся! С варенья берут всякого, с пи-ва, со всех иных питей. Спасу нет! А ныне, атаман, вышел указ бородовой. С крестьян и с тех, коль в город едут, берут копейку, а из городу, ежели при той же бороде,— опять копейку.
— И платят?
— Как не заплатишь, коли повсеместно сидит прибыльщик с солдатом и чинит прибыль казне!
— Неважны дела у хрестьянского люду,— заметил Булавин. Он погрузился в раздумья о всем сказанном и смотрел уже не на угол церкви, где прислушивались к разговору женщины, а прямо под ноги, под первую ступень паперти, обсмыканную ногами прихожан, будто хотел найти там глубоко зарытый ответ на многие вопросы, теснившиеся в его крепкой, но неученой казацкой голове.
— Погубят немцы Русь святую, помяни мое слово, атаман,— негромко, с оглядкой, сказал Антип.
— А ты без огляду говори! Ты не на Москве, а на вольной земле стоишь,— с насмешкой одернул Булавин. Он снова посмотрел на женщин и громче продолжал: — Коль пришли сюда, в нашу землю донскую, то опасенья отриньте. Помните: тут человек волен говорить и делать чего сдумает. И выдачи от нас нет. Пусть царь хоть пишет, хоть не пишет свои указы, а на воле этой стояла и стоять останется земля казацкая.
— Все невечно, атаман...— усомнился Антип.
— Не будет той воли тогда, когда нас, казаков, не будет! Ты уразумел?
— Как не уразуметь, атаман! — тотчас ответил Антип, переминаясь и посматривая на шапку, лежавшую у его ног, в которой желтела горка густо сваренного застывшего пшена.— Как не понять,— повторил он,— на волю и шли, только крепка ли она ныне?
— Крепка, как сабля у наших казаков!— Булавин не удержался и выхватил свою кривую татарскую саблю, ту самую, которой залюбовался утром Антип, рассматривая красивый эфес.— Вот она, наша воля! Кто ухватится за нее — без рук останется!
При этих словах Булавин указал на холодно блестевшее жало сабли левой рукой, сжимавшей шапку с медяками, и Антип неожиданно для себя заметил изуродованную, должно быть сабельным ударом, кисть руки: указательный палец не гнулся и торчал чуть в сторону.
— Уразумел?
— Уразумел, атаман!
— Ну, а коль уразумел, так пойдем в кабак! Я сей день с казаками прощаюсь. Пойдем до казаков!
«До казаков!» — тотчас отложил в своей памяти Антип.
— Благодарствую, атаман...— он оглянулся на своих. Булавин перехватил его взгляд. Задумался ненадолго.
— Ты вот чего, беглый... Как звать-то тебя?
— Антип Михайлов Русинов.
— Видишь, Антип, во-он тот курень, что не доходя дуба? — Булавин снова вытянул руку с шапкой и торчавшим пальцем.— Это мой курень. Веди туда своих и в кабак приходи, а они пусть там еду поищут и ужин нам спроворят.
— Спасибо, кормилец...— Антип виновато глянул на Булавина, и глаза его заслезились.— Мы ведь тебе вшей натрясем!
— Сожгите все с себя в печи, а не то за конюшней. Надеть же найдется тряпья. Слышишь?
— Слышу, атаман! Как тут не слышать? — и кинулся в ноги Булавину, торопливо ссыпавшись со ступеней.
— Ну, ну! нечего в ногах валяться! Я тебе не боярин.
— Бабы! — вскочил Антип.— Накачались на мою шею! Кланяйтесь атаману! Живо!
Булавин сердито насупился, но с удовольствием заметил, как охотно и низко склонилась статная племянница Антипа.
Уже от кабака он оглянулся и увидел, как Антип ведет под уздцы свою донельзя издерганную лошаденку, а следом, держась по многоверстной привычке за тылье телеги, шли его жопа и племянница.
— Эй, Антип! Коня моего пусть напоят!
Антип приостановился и снял в ответ шапку с поклоном.
«Анчутка с ними!» — подумал Булавин. — Пусть живут, пока я в Черкасском городе, а то и на зиму пусть остаются».
Ему почему-то стало весело от этого, и когда он вошел в кабак со светящимися глазами, вольница гикнула остервенело, повскакивала с лавок, рванула сабли наголо и полезла целоваться.