7
В начале апреля Булавин пошел на Черкасск водой и на конях. Шпионы, доносившие Максимову и Толстому, считали, что у Булавина тысячи четыре конницы и немногим более пеших людей, и это была правда, успокаивавшая Максимова, но ставшая роковой для его похода против повстанцев.
Булавин при выходе из Пристанского городка разослал письма вверх и вниз по станицам, селам и городам. План похода был прост: идти на черкасских старшин, на старых, продавших реку казаков, погрязших в богатстве, расправиться с ними, потом пойти на Азов, там освободить ссыльных, каторжных и просто работных людей, коих взять во товарищи, и затем идти на Москву. «Всем быть в готовности,— писал Булавин,— а пришлых с Руси беглецов принимать со всяким прилежанием и против обыкновения с них деньгами и животом не брать для того, чтобы больше беглецов шло».
Многие тысячи беглецов шли в одни только хоперские городки, они догоняли Булавина и шли с ним на Черкасск.
На второй день конница с бунчужниками и знаменами из кумача подошла раньше будар, шедших рекой к Усть-Хоперской. Станица сдалась без боя. Не имевшие оружия получили его. Были забраны в обоз семь тысяч кож, и многие Булавинцы, бывшие без одежды, наскоро сшили себе ерчаки.
— Спасибо, батько атаман! — кричали повстанцы.— Жизни за тебя не побережем!
В Усть-Хоперской были взяты в обоз все хлебные царевы запасы. А Булавин все слал и слал письма вперед себя в понизовые станицы, пока склоненные к Максимову, но и там уже начинало броженье трогать голытьбу. Во многих станицах старшин сажали в воду, выкликивали на кругу новых атаманов или просто уходили ночью навстречу Булавину. Войско Булавина росло, как ком сырого снега, и катилось вниз по Дону, готовое или разбиться о встречную преграду максимовских полков, или раздавить ее.
Конные тысячи повстанцев первыми достигли станицы Сиротинской и остановились на крутобережной излуке Дона, поджидая обозы с сеном, запасами ядер, пороха. Сюда же через день должны были подойти будары с бесконными. Булавин велел разбить лагерь и выставить караулы. Своего коня он поручил Стеньке отвести в общий табун, а сам, осторожно разминая ноги, пошел к кромке берега.
Еле приметные колеи прошлогоднего летника были перерыты потоками талых вод. В эту бурную весну снег подобрался скоро, но в балках, особенно днем, когда разогревало солнце, все еще громыхали потоки рыжей, весенней воды. В глубоких распадках еще лежал тяжелый зернистый снег, а на взлобках степных увалов уже брызнуло к солнцу зеленое острожалье свежей травы. Всюду волнующе пахло земной испариной. Степные просторы и дали Задонья млели в белесой истоме, и только утром, просушенные ночным холодком, они становились необыкновенно глубокими и чистыми; по утру далеко просматривалась степь, ясней проступали в прозрачной дали купы верб и теснины дубняка у приткнутых к берегам станиц. С турецкого берега летели бесконечные стаи птиц. Люди подымали головы на их крики, искали среди белых хлопьев облаков и дивились, когда видели совсем низко.
Булавин скинул свой ерчак на землю, расстегнул кафтан, выпростал из-за пояса длинноствольный пистолет Зернщикова и присел на берегу, над самой стремниной. Вода была мутной. Дон уносил всю муть степных потоков и рек, тащил сухие сучья чернотала, посеченный камыш, вырванные где-то льдиной, выполосканные добела корневища прибрежных прошлогодних трав.
— Об чем дума, Кондратей Офонасьевич?
Булавин узнал за спиной голос Соколова, но не оторвался взглядом от реки. Где-то в прибрежной осоке сочно плеснула щука, разжигая к вечеру икрометный азарт.
— Сей день станем письма приворотны писать? — снова спросил грамотей. В письмах он был мастер, и Булавин не отпускал его от себя, хотя Тимошка и упрашивал его отпустить до поры, пока не навестит своих под Черкасском.
— Письма? — Булавин взглянул на здоровое, молокопойно-розовое лицо Соколова.— Сей день не станем писать.
Подошел Стенька, молча положил переметную суму в ноги атамана и почтительно сел рядом, светя серебряной росшивью дорогого кафтана.
Конная вольница Булавина, стреножив коней, кинулась к берегу. Где-то в походном барахле нашлись сети, и вот уже десятки голых тел замелькали на берегу. Подначенные со всех сторон охотники до свежей рыбы, крестясь и поругиваясь, охая и хрипя, полезли в обжигающую холодную воду. Уже где-то за полверсты слышались выстрелы гульбщиков по весенней птице.
— Костры палить под лесом!— распорядился Булавин.
Он раскрыл суму, достал бумаги, захваченные в станицах, отобрал кое-какие и стал трудно, по слогам, читать, не доверяя никому.
«От Голубинского до Черкасска в 33 городках — 6470 человек. От Донецкого до Голубых в 20 городках — 6970 человек. В самом Черкасске — 5000 человек...»
— И один иуда с прихвостнями! — прорычал атаман, имея в виду Максимова со старшиной.
Кашевары-ермачки потащились с кожаными тулуками за водой к Дону, но мутная вода могла попортить казаков, и Стенька самолично велел направиться кашеварам к лесу, где в реке Лисковатке можно отыскать омута со светлой водой и замесить на ней пресные лепешки, по татарскому обычаю, и сварить на хорошей воде кашу.
— Тиханушки! Тиханушки-и-и!— орал какой-то полуголый на берегу.— Да то ж сазан! Сазан, гутарю вам!
— Истинно сазан! Величеством с сома!
— Тихо! Тихо! Держи! Не пущай, мать твоя околесица!
— Да то не сазан, то — щука!
— Кто меня облыгает! — раздался над Булавиным хрип.
Посмотрел — стоит казак Щука, лихой рубака, недавно утопивший воеводу. Он пришел к Булавину и привел больше сотни вольных степных людей.
— Садись, Щука! Пусть себе забаву творят...
— Не до посиделок, атаман. Поди на час...
Они отошли подальше от всех. Щука говорил в самое ухо:
— У меня под рукой четыре разбойника. Из скита пришли, после зимовки. Любят погулять...
— Ну и чего? — неторопливо оборвал Булавин.
— Едва мы остановились — они в Сиротинскую за вином.
— Кто велел?
— Охолонись, атаман. Слухай. Едва доскакали — и обратно: к Сиротинской Максимов подходит!
Шрам на левой щеке Булавина побагровел.
— Ай, разбойнички твои, Щука! Ай, сукины сыны! Да за такую весть дал бы а им по горсти золотых чургунцев, токмо ныне не до того... Стенька! А Стенька!
— Вот я, атаман! — Стенька появлялся так же ловко, как когда-то делал это Цапля.
— Возьми казаков и разузнай толком, сколько войску у Максимова, как стоят и... все узнай! Токмо чтобы вас не видел ни кот, ни кошка! Максимов у Сиротинской. Лети!
Стенька отбежал. Засвистел. Заорал казакам, выбирая понадежней, и вскоре скрылся в табуне. Там, в темном косяке лошадей, он собрал казаков и ускакал в сторону Сиротинской станицы.
— Ну, Щука, ежели сей же час нападут — не устоять нам. Надобно время выждать, пока наши на бударах подойдут.
— Как выждать?
— Чего — как? — сорвался Булавин.— Гони всех из воды! Все к лошадям! В готовности быть велю!
А сам подумал: «Ночь. Едина ночь нужна, а там — наши...»
Максимов знал о месте стоянки Булавина и поспешил под вечер занять Сиротинскую. Идти на повстанцев он не мог в тот же час, поскольку полки были вымотаны переходом. Бой решил дать на другой день. Его конница получила корм на ночь и к следующему дню готовилась на бой и преследование булавинцев, но Максимов был спокоен: конница Булавина на плохих лошадях — с бору да по сосенке, и не уйти им от погони бывалых старожилых казаков и дикой конницы калмыков. На остальных казаков, навербованных в верховых станицах, надежда войскового атамана была невелика.
Утром неожиданно для всех со стороны булавинцев прискакал казак и потребовал Максимова. Войсковой атаман услышал, что Булавин желает переговоров. Часа два ломали голову черкасские старшины, но не могли ни догадаться, ни выпотрошить булавинского казака — он ничего не знал. Тогда решено было на кругу послать к Булавину Ефрема Петрова.
Два хорошо знакомых человека, два бывалых казака встретились на опушке Красной дубровы. Было уже за полдень, из-за поворота Дона показались первые будары с Булавинцами. Стало легче дышать.
— Нас победить немочно,— загремел Булавин,— понеже к нам приплыли многие тысячи новых казаков и мужиков. Ежели мы сойдемся, то велми многие кровя прольются, а я чаю, что надобно нам виноватых сыскать промеж себя,— так мы приговорили своим войском, приговорите и вы своим на кругу.
Через час в стане Максимова поднялся шум — то кричали на кругу верховые казаки.
— Ты веришь Максимову, атаман? — прищурился Щука хищно.
— Не верю!
— Тогда чего велишь?
— По коням, атаманы-молодцы! — крикнул Булавин.— Настал наш час. Пешие — берегом! Конные — со мной по степи! Ударим заедино! Слышите меня, вольные люди?
— Слышим, атаман! Слышим!
— Покрушим изменников! Постоим за волю реки, за горькие слезы мужичьи! Не пасись, братья, живот погубить — пасись во страхе своем воли отбыть! Все ли слышите?
— Все, атаман! Веди нас!
— Веду! И да найдут наши сабли их потерянные шеи!
Четыре тысячи конников плотной лавиной вырвались из-за бугра и, ощетинясь копьями, в сполохе сабель обрушились на казаков Максимова, все еще споривших на кругу. И половины их не успело сесть на коней, но и те в смятении крутились на месте, не слыша команд, не зная, что делать. Казаки верховых станиц, распаленные на кругу спором с черкасскими казаками, выхватили сабли и первыми учинили с ними рубку. Когда подошли пехотинцы Булавина, уже несколько сотен верноподданных кинулось берегом наутек. Многие кинулись в воду, надеясь уйти вплавь, но по ним загремели выстрелы пеших булавинцев. Все смешалось. Косяк калмыкской конницы, раньше других добравшийся до своих седел, был разрублен сотней Щуки надвое. Калмыки с трудом прорвались и скрылись в степи. С ними ушла вся старшина вместе с Максимовым.
Все было кончено в четверть часа.
— Стенька! Не давай обоз грабить! — крикнул Булавин, горя зудом несостоявшейся схватки.
В Паншин-городок булавинцы вошли с четырьмя трофейными пушками, с пороховой казной и свинцом. Немало досталось коней и обозного оружия. Стенька вывернул из телеги сундук, разбил его и по приказу Булавина пересчитал деньги — восемь тысяч рублей.
Все погреба царевых кабаков в Паншине были опорожнены дочиста, а на другой день войско Булавина, окрепшее духом, оружием, конями, опьяненное победой и сладостным призраком воли, двинулось вниз по Дону, к Черкасску. Конница шла берегом, пешие плыли на бударах. Булавин велел пока убрать бунчук от своей головы, оставя лишь знамя — большое, багровое,— и все прислушивался к песням своих, долетавшим с Дона.
Вдоль по речке, вдоль по быстренькой
Подымалась волна верховая,
Ничего-то в волнах да не видно,
Только видно черную лодочку.
Черная лодочка она зачернелася,
На гребцах шапки они зажелтелися,
На корме-то сидит атаманушка,
Атаманушка да Офонасьевич.
Приставали же они к бережоченьку,
Что ко желтому они ко песоченьку.
Выходила душа да Татьянушка
В одной тоненькой да рубашечке...
Булавин не понял, почему бухнуло что-то в груди — то ли вспомнилась молодость и Анна, то ли снова вдруг привиделась Алена Русинова, ее тугая лебединая шея...
— Стенька!
— Вот я!
— Где Вокунь?
— Был в рубке, а ввечеру ускакал.
— Анчуткин ррог! Я его...
— Сказал Шкворню, что-де к Семену Драному поскакал, а тот, Шкворень-то, ворчит: на Бахмут-де заехать восхотел, к Русиновым каким-то, пес их знает...
— Вернется — арапника дам! Торопи бударщиков!
До Черкасска было еще далеко.